Asel OMAR

Asel Omar fotoАсель Омар родилась в 1973 году в Алматы, Казахстан. Печататься начала в школьные годы. Окончила Московский Литературный институт имени А. М. Горького, Всероссийскую академию внешней торговли, Высшие Курсы сценаристов и режиссеров им. Г. Данелия, аспирантуру Российского университета дружбы народов

Автор книг «Credo», «Ранние холода», «Синий волк», «Талисман Тенгри», «Алфавит», «Время Аскарова» (Казахстан), «Мифология тенгрианства», «Были 90-х», «Не только любовь» (Россия), «Аманат» (США).

Литературный критик и переводчик художественной литературы с английского и казахского языков на русский.

Переводит с английского языка поэзию Тарика Гюнерселя (Турция), Горана Симича (Босния и Герцеговина), с казахского – прозу Дидара Амантая. Переводы опубликованы в США, России, Казахстане, Сербии.

Преподаватель в Российском Университет дружбы народов (Россия, Москва), Simon Fraser University и Kwantlen Polytechnic University (Ванкувер, Британская Колумбия, Канада).

Член Международного ПЕН, Лауреат Российской премии «Дебют-97», победитель литературного конкурса «Москва — территория мира» в номинации «Проза». Награждена грамотами Правительства Москвы «За вклад в культуру города Москвы», Золотой Есенинской медалью. Победитель Казахстанской литературной премии Каламдас (2022).

В 2011 году в РУДН защитила кандидатскую диссертацию по специальности «история философии» на тему «Нуминозный опыт индивида в контексте предфилософии. Проблемы историко-философского анализа на материале мифологии доисламских тюрков».

Автор сценария и режиссёр короткометражных фильмов «Игра» и «Шоколад», дипломант кинофестивалей «Белые ночи» (СПб), «Звезда» (Москва). Автор сценариев сериалов российского телевидения.

Работала специалистом по связям с общественностью в девелоперской компании Москва-Сити, Союзе московских архитекторов.


ФРАНЦУЗСКИЙ БЕРЕТ 

 

Памяти моей бабушки 

Тойдык Булатовой 

 

Черная, гладкая, словно слюдяная дорога, пенная наледь и седой репей по обочинам вели в город. В розовом морозном небе изредка тихонько чирикали синицы, словно испугавшиеся мороза. В паутине ветвей на фоне ватных облаков багровели гроздья калины. Издали доносился паровозный гудок. 

Токжан скользила на своих длинных тонких ногах в ботинках, которые были ей велики, пряча от ветра покрасневший нос в пуховую материну шаль. В руке у нее был узел c овечьим сыром, куском вареной говядины и кубиком сахару, все это сегодня, встав в три часа утра, мать сложила в узел. 

Девочка минула водонапорную башню и свернула на улицу Карла Либкнехта. На окраине старого города нырнула в тихий безымянный переулок и приблизилась к зданию с металлической дверью, крашеной синей масляной краской. Это была следственная тюрьма ОГПУ, куда Токжан спешила на свидание к старшему брату. Его арестовали три месяца назад по обвинению в подрывной деятельности. 

Внутри было тепло от большого количества женщин, принесших, так же, как и она, передачи своим близким. Токжан заняла очередь и опустилась по стене на корточки, зябко пряча пальцы в рукавах пальто, чтобы согреться. Наконец, голос из окошка во внутренней двери выкрикнул: «Кенжегалиев!», и Токжан поспешила к окошку. Ее провели в комнату свиданий. 

Она вошла, ей, как обычно, указали на место за тяжелым деревянным столом. Дверь напротив отворилась, и вошел ее брат в сопровождении конвоира. Могучий и сильный брат был на две головы выше сопровождающего, но лицо его было измождено, он похудел, под глазами чернели круги. Вместе с братом в комнату вплыл тоскливый запах внутренней части тюрьмы, который появлялся всякий раз, когда дверь с решеткой распахивалась. Запах тесного и убогого проживания большого количества людей.  

Брат тяжело опустился на стул напротив Токжан. Она поставила на стол свой узел. Конвоир, казах в возрасте, с жестким ежиком волос на голове, развернул узел, обшарил содержимое, снова завязал и отошел в сторону. 

– Токжан, я написал письмо, – сказал брат. – Отправь его в Москву. 

И он придвинул к ней по столу плотно исписанный, свернутый вчетверо листок разлинованной бумаги и опасливо посмотрел в сторону конвоира. Токжан тревожно наблюдала, не решаясь взять листок. Охранник как бы ненароком отвернулся и посмотрел в окно. Токжан взяла листок: 

– Как же я отправлю его? Я не знаю адреса. 

– Тебе на почте подскажут… 

– Свидание окончено, – сказал охранник громко. 

– Токжан, обязательно отправь! – крикнул брат, оборачиваясь через плечо, когда его уводили.  

Токжан кивнула, глотая слезы. 

– Конечно, конечно, я отправлю, – сказала она как бы брату, хотя ее уже выставили из комнаты свиданий. 

Она поспешила к центральному колхозному рынку, вытирая слезы и крепко держа в руке листок. Толпа у базара, через которую она пробиралась, пахнула на нее нафталином лисьего меха с чьего-то пальто, ткнула в плечо хромовыми сапогами, висевшими за спиной у солдата, из скобяной лавки донесся запах лимонного мыла, и ветер принес протяжный призыв торговки: «Леденцы на палочке! Петушок и галочка!». 

Устав и запыхавшись, она опустилась на каменные ступеньки кинотеатра «Триумф», прислонилась головой к колонне. Жесткие края рукавов драпового пальто мешали как следует вытереть слезы. Она стянула с головы французский берет. Связала его сама, фасон получился, как и хотелось, на манер Греты Гарбо, под огромным портретом которой она сейчас и сидела на каменных ступенях. Нитки она спряла на материной деревянной прялке, и прежде чем научилась прясть, исколола руки о частые острые шипы.  

Токжан исполнилось двенадцать. Она была пионеркой и училась в седьмом классе русской средней школы. Ботинки и пальто ей купили на вырост, потому как руки и ноги ее в последнее время стали расти так быстро, что одежда становилась маленькой, не успев сноситься. Но зато Токжан, сама того не зная, имела все предпосылки для того, чтобы через два-три года стать настоящей красавицей. Такая же высокая и крупная, как брат, как и все в их семье, да, собственно, как и все берши и адайцы в этих краях. Но пока она была нескладной, неуклюже сидела на ступеньках своего любимого кинотеатра, вытянув одну ногу и подобрав другую, скосив внутрь острую коленку в полосатом шерстяном чулке. К ногам ее склонился заиндевевший страстоцвет. Она вытерла лицо беретом, поправила волосы, постриженные портновскими ножницами резким горизонтальным каре, и развернула листок. 

 «Уважаемый товарищ Калинин! – писал брат. – Меня арестовали второго сентября 1937 года…». Токжан снова заплакала, второго сентября у нее был день рождения. «Я вынужден был оставить механико-математический факультет в Техническом институте г. Саратова и вернуться в г. Актюбинск, где я поступил на службу в Ленинский райисполком, так как моя семья, состоящая из пожилых родителей, Кенжегалиевых Темирбулата и Жамал, и двух сестер школьного возраста, Токжан и Майлаш, весьма нуждалась». Токжан не узнавала изменившийся почерк брата. Буквы, выведенные химическим карандашом очень плотно, видимо, из-за экономии бумаги, были какие-то искривленные и длинные. «У него болят пальцы», – подумала Токжан.  

«В районной газете, которую я курировал, была допущена техническая ошибка. Вместо твердого «У» появилось мягкое, то есть вместо «Олы» – «Великий» получилось «Улы» – «Отравленный» в применении к имени товарища Сталина. В этом не было злого умысла. Наборщик, подслеповатый пожилой человек, не поставил сверху «крышечку», а корректора у нас в газете нет, поскольку существует временный недокомплект штата… Происхождение мое крестьянское, об этом могут свидетельствовать все наши друзья и соседи, поскольку мы живем в Актюбинской области испокон веков. Имущество наше состоит из кухонной утвари и одной кошмы, размещаемой в однокомнатной казенной квартире по улице Водопроводной, д. 3. В связи с вышеизложенным, прошу Вас, дорогой товарищ Калинин, помочь пересмотреть мое дело. Я не виновен. Комсомолец Кенжегалиев Ислам». 

Дверь почтового отделения гулко стукнула на тугой пружине. «Сколько говорить: дверями не стучите!» – окрикнула Токжан женщина за стойкой. Токжан купила у нее конверт, подошла к старому столу, испещренному чернильными кляксами и надписями, и обмакнула заржавелое перо в чернильницу. Подумав немного, она старательно вывела: «Москва. Товарищу Михаилу Ивановичу Калинину» и подробный обратный адрес. Подув на конверт, чтобы высохли чернила, Токжан опустила письмо в почтовый ящик и поспешила в школу. 

Прошел месяц. Токжан сидела на уроке, как в дверь класса постучала ее сестра Майлаш и попросила учителя «на минуточку Тошку, очень надо».  

Они стояли в школьном коридоре. «Танцуй, Тошка, что ты стоишь, как аршин проглотила! Ислама отпустили, он не виноват!» – выкрикнула Майлаш. Она сама закружилась в русской присядке, вздымая руки и смеясь во весь рот.  Токжан пустилась в танец за ней, преодолев первоначальную оторопь, кривляясь от радости нелепо и страстно, и тоже вскидывая руки.  

Холодное декабрьское солнце падало на серые школьные стены длинными полосами, деревянный пол, скрипя и охая, вторил топоту детских ног, и на струящемся морозе за окном кричали галки.  

Как сумасшедшие, со сбившимися на затылок шапками, они бежали домой, повторяя выученную недавно в школьном хоре песенку:  

 

Распрягайте, хлопцы, коней, 

Да лягайте почивать!.. 

А я выйду в сад зеленый, 

В сад криниченьку копать! 

 

«Тошка, Тошка, а что такое криниченька?» – «Колодец, Муся. А как его освободили?» – «Мама сказала, из Москвы пришло письмо. Тоша, ты к нему не подходи, если его еще в баню не водили». «Почему?» – Токжан остановилась. «Он вшивый, – радостно кричала Майлаш. – Мы к нему кинулись обнимать, а он говорит, не подходите ко мне, я вшивый! А мама вырезала из газеты фотографию товарища Калинина, поставила на подоконник и уже три раза молилась на нее». – «Молчи, Муська, дура, молчи!» – воскликнула Токжан и прижала к себе сестру. Обнявшись за плечи, они добежали до дома. 

Ислам сидел на кухне за столом, прислонившись к стене, в белой выглаженной рубахе, вымытый, похудевший и осунувшийся еще больше, чем на последнем свидании, когда его видела Токжан. Отец сидел напротив, между ними стояла початая бутылка водки. Мать суетилась у кипящей на керогазе кастрюле, на деревянном буфете золотились луковицы и очищенные картофелины. «Сапоги снимайте!» – обернулась она на детей, ставя на стол чашку с кизиловыми ягодами, которые Токжан с сестрой насобирали летом на Белом холме. Токжан так и замерла на пороге кухни, не решаясь подойти к брату. «Токжан, иди сюда скорей!» – сказал он, силясь улыбнуться, он был еще слаб. Токжан вопросительно посмотрела на мать. «Что ж ты, не рада, что ли?» – отозвалась та. Токжан подбежала, и что есть силы, обхватила Ислама своими длинными тонкими руками. В чугунном утюге на подоконнике еще горели бледно-розовым тихим огнем мелкие угли. «Спасибо, моя дорогая, спасибо!» – прошептал Ислам. 

*     *     * 

Блестящий черный автомобиль медленно проехал по улице Карла Либкнехта к безымянному переулку и остановился у ворот следственного изолятора. Постовой, молодой солдатик-«срочник» внутренних войск, выглянул из окошка КПП. Водитель автомобиля открыл дверь, и из авто вышла высокая молодая женщина в длинном пальто и с каракулевой муфтой в руке. Она оглянулась вокруг, тонкими пальцами подняла черную вуалетку, будто кого-то высматривая.  

Постовой пригляделся: эту женщину он видел впервые. Пожилой майор с седым ежиком жестких волос стал у окна своего кабинета на втором этаже, и вгляделся в приезжую. Когда-то он работал здесь конвоиром. Что-то заставило его оторваться от окна, спуститься вниз и стать в проеме входной двери. В этой стройной девушке с уложенными в сеточку локонами, плавно спускающимися из-под черной шляпки, он узнал нескладную девочку-подростка, которая приходила сюда с передачами, и часто подолгу стояла у ворот, вглядываясь в зарешеченные окна. Эта шляпка, приколотая чуть сбоку на великолепную прическу, напомнила ему, еле уловимо, черный берет на круглой детской головке. Тогда ему стало жаль девочку, и потому он сделал вид, что не заметил, когда сиделец, к которому она пришла, передал ей на свидании письмо. Да, он узнал ее, это была та самая девочка, только имени ее он не помнил.  

Она встретилась с ним взглядом, вскинула ресницы, словно обрадовалась, подошла ближе: «Вы помните Кенжегалиева Ислама, моего брата?» – «Нет, не помню», – сказал он. «А меня вы помните?» – спросила она с ожиданием в голосе. Он ответил: «Нет». «Возьмите, это вам», – сказала она, помолчав, и протянула маленькую коробочку, умещавшуюся в ладони. – «Нет, это излишне». – «Как вас зовут?» – «Абсаттаров Садвакас». – «Спасибо вам», – сказала она и положила коробочку на перила крыльца. «Как ваш брат?» – спросил старик. «Слава богу, все хорошо, у него шестеро детей». И она поспешила прочь, помахав ему на прощание. Старик открыл коробочку: там лежали золотые часы с малахитовым циферблатом.  

Автомобиль скрылся за поворотом, майор проводил его взглядом и поднялся к себе. 

 


THE FRENCH BERET

BY ASEL OMAR

Translated from Russian by Shelley Fairweather-Vega

To the memory of my grandmother Toidyq Bulatova

Black and slick as if it were paved with mica, lined with a frosty foam of ice and gray-haired burdock, the road led toward town. Crested tits chirped occasionally in the pink, chilled sky, wary of the intimidating cold. Clusters of small red berries hung in a tangle of branches against a background of cottony clouds. In the distance, a steam engine blew its whistle.

Togzhan glided along on her long, skinny legs. Her ankle boots were too big for her. Her red nose she kept tucked into her mother’s downy shawl. She carried a bundle containing sheep’s cheese, a hunk of boiled beef, and one cube of sugar. Her mother had gotten up at three o’clock in the morning to pack that bundle.

The girl passed the water tower and turned onto Karl Leibknecht Street. There in the outskirts of the old city, she ventured down a quiet, nameless alleyway, on her way to a building with a metal door painted in dark blue oil paint. This was the investigative

headquarters of the Joint State Political Directorate, and Togzhan was hurrying there to see her older brother. They had arrested him three months ago on charges of subversive activities.

Inside it was warm from the crowd of women who had brought things to hand over to their loved ones, just like Togzhan. She took her place in line and squatted down against the wall, her fingers pulled inside her coat sleeves to warm them. Finally, a voice from the door to the next room shouted out “Kenjegaliyev!” and Togzhan hurried to her feet. They led her to the visitation room.

She walked in, and as usual, they pointed her to a seat at a heavy wooden table. The door opposite opened and in came her brother, accompanied by a guard. Togzhan’s big brother was strong and pow- erfully built, two heads taller than the man guarding him, but his face looked exhausted, he was skinnier than before, and there were dark circles under his eyes. The dreary scent of the prison’s inner chambers wafted into the room along with him. That scent appeared every time the barred door cracked open. It was the smell of a large number of men living in close quarters, destitute.

Togzhan’s brother sat down heavily on the chair facing her. She put her bundle on the table. The guard, a Kazakh man with a severe crew cut, getting on in years, untied the bundle of cloth and sifted through its contents. Then he re-tied it and walked off to the side of the room.

“Togzhan, I wrote a letter. Send it to Moscow for me,” her brother said.

He pushed across the table toward her a sheet of lined paper folded in quarters, tightly packed with handwriting, and cast a wary look at the guard. Togzhan stared, worried, not sure if she should take it. The guard had turned and was looking out the window, in a way that seemed somehow purposeful. Togzhan took the sheet of paper.

“How can I send it? I don’t know the address.” “They’ll tell you at the post office.”

“Your visit is over,” the guard announced loudly.

As her brother was being led away, he called over his shoulder to her. “Togzhan. You have to send it!”

Togzhan nodded, swallowing back tears.

“I will! I will send it,” she said to him, even though she had already been escorted out of the visitation room.

She hurried to the collective farm’s central market, wiping her eyes, holding the paper tightly in her hand. The crowd she pushed her way through at the bazaar left on her the smell of mothballed fox fur from someone else’s coat. Box-calf boots hanging over a soldier’s back poked her in the shoulder. The aroma of lemony soap came from the hardware shop, and the wind carried the cries of the shop workers: “Candy on a stick! Lollipops!”

Tired, panting for breath, she went down the stone flight of stairs by the Triumph movie theater, and slumped against a column. The stiff cuff of her wool coat wouldn’t let her wipe the tears away prop- erly. She took the French beret off her head. She had knitted it herself and it had turned out just the way she wanted, stylish as Greta Garbo’s, whose giant portrait she

just happened to be sitting under now, on these stone steps. She had spun the yarn on her mother’s old wooden wheel, and pricked her fingers on all the sharp parts before she learned to spin safely.

Togzhan had just turned twelve. She was a Young Pioneer, in sev- enth grade in the Russian-language high school. Her shoes and coat had been bought in sizes she could grow into, because lately her arms and legs had been growing so quickly that her clothes got too small before she could wear them out. So there she sat on the steps of her favorite movie theater, skinny and awkward, one leg stretched out before her and the other tucked beneath her, one sharp knee angling off inside her striped woolen jacket. A passionflower, covered in frost, bowed over her foot. Togzhan wiped her face with the beret, straightened her hair, which had been cut with tailor’s scissors in an abrupt, square bob, and opened the folded sheet of paper.

Dear Comrade Kalinin, her brother had written. I was arrested on September 2, 1937. Togzhan started to cry again. September 2 was her birthday.

I was obliged to resign from the mechanical engineering and mathematics department in the Saratov Technical Institute and return to the city of Aktyubinsk, where I went to work for the Leninsky District Executive Committee, because my family, consisting of my elderly parents, Temirbulat and Jamal Kenjegaliyev, and my two school-age sisters, Togzhan and Maylash, were in dire need.

Togzhan did not recognize her brother’s changed handwriting. The letters, made with indelible pencil, were extremely close together, probably to save paper, and looked somehow gnarled and too long. His fingers were hurting, Togzhan thought to herself.

The district newspaper, which I supervised, made a technical error. The incorrect version of the Kazakh vowel U was printed, resulting in the word Улы, “Venomous,” instead of Ұлы, “Great,” in reference to Comrade Stalin. There was no malicious intent in the error. Our typesetter, a partially blind, elderly man, sim- ply mixed up the letters. Our newspaper has no proofreader, because we are temporarily understaffed . . . As for my own peasant upbringing, any one of my friends or neighbors could attest to it, as we have lived in Aktyubinsk Province since time immemorial. Our property consists of pots and pans and a sin- gle piece of felt we keep in our one-room state apartment at 3 Vodoprovodnaya Street. In light of the information laid out above, I humbly request your assistance, dear Comrade Kalinin, in reconsidering my case. I am not guilty. Komsomolets Islam Kanjegaliyev.

The post office door banged shut on its tight springs. “How many times do I have to tell you people? Don’t slam the door!” shouted the woman behind the counter. Togzhan bought an envelope from her, walked over to an old table stained with ink blots and scribblings, and dipped a rusty fountain pen in some ink. She thought for a moment, then wrote out very carefully: “Moscow. Comrade Mikhail Ivanovich Kalinin,” and her own detailed return address. She blew on the envelope to dry the ink, slipped the letter into a mailbox, and hurried away to school.

One month passed. Togzhan was in school when her sister Maylash knocked on the door to her classroom and asked the teacher if she could see her for a minute. It was an emergency.

They stood together in the hallway. “Toshka, why are you just standing there so stiff? Dance with me! They let out Islam!” Maylash shouted. “He’s not guilty!” She started spinning around in a crouch and kicking her legs like a Russian dancer, throwing her hands in the air, laughing with her mouth wide open. Togzhan got over her initial shock and joined in, her face twisted awkwardly but passionately with joy, hands high over her head.

The cold December sun hit the gray walls of the school in long stripes. The wooden floor creaked and groaned, echoing the girls’ stomping feet, and jackdaws cawed past the streaks of frost on the window. They ran home in a craze, hats knocked back off their heads, singing and laughing.

“Why did they let him go?” Togzhan asked on the way.

“Mama said a letter came from Moscow. But Toshka, don’t get close to him if he hasn’t had his bath yet.”

“Why not?” Togzhan stopped.

“He’s lousy!” Maylash shouted in glee. “We ran to hug him and he said, Stay away from me, I’m lousy! And Mama cut a photo of Comrade Kalinin out of the paper and put it on the windowsill and she’s already prayed over it three times.”

“Oh Musya, stop it, you silly thing!” Togzhan exclaimed, and hugged her sister to her. Arms around each other’s shoulders, they ran the rest of the way home.

Islam was sitting at the kitchen table, against the wall. He wore a neatly ironed white shirt and he looked freshly washed, but also even thinner and more haggard than the last time Togzhan had seen him. Her father sat across from him, an open bottle of vodka between them on the table. Mama was fussing around a boiling pot on the kerosene stove, and onions and peeled potatoes gleamed on the wooden counter.

Togzhan froze at the kitchen door, not quite willing to approach her brother.

“Come on over here, Togzhan!” he said, forcing himself to smile through his weakness.

Togzhan gave her mother a questioning look. “What’s wrong, aren’t you glad to see him?” Mama asked.

Togzhan ran then, fast as she could, and threw her long, skinny arms around Islam. Tiny coals still burned, with a pale pink fire, in the heavy iron on the windowsill. “Thank you, my darling. Thank you!” Islam whispered.

A black car, polished to a shine, drove slowly down Karl Liebknecht Street to an unnamed alley and stopped at the gates of the pretrial detention center. The guard, a young police conscript, stuck his head out the window

of the checkpoint booth. The driver opened a door, and a tall young woman in a long coat, an Astrakhan muff on her arm, stepped out, She looked around, lifting her black veil with her delicate fingers, as if examining someone closely.

The guard stared hard. He had never seen this woman before. A man getting on in years, a major with a severe gray crew cut, was standing at his

office window on the second floor, looking down at the courtyard. Some time ago, he had worked there as a prison guard. Something made him turn from the window, walk downstairs, and stand just before the front door. In this lithe young woman, ringlets streaming out from under her black hat and then tucked neatly into a mesh hairnet, he recognized the gangly girl who used to come here with packages, who often used to stand outside the gates, looking through the barred windows. That hat of hers, angled a little to one side atop her magnificent hairdo, reminded him just for a second of a black beret on a child’s round head. One time he had felt sorry for that girl, and so he had pretended not to notice when the pris- oner she had come to visit slipped her a letter while they met. Yes, he recognized her. It was the same girl. Only he couldn’t remember her name.

Her eyes met his, her lashes flashed as if she were glad to see him, and she walked closer. “Do you remember my brother, Islam Kenjegaliyev?”

“No,” he said.

“Do you remember me?” she asked, anticipation in her voice. “No.”

“Here. This is for you,” she said, and without another word she held out a small box, perched on the palm of her hand.

“No, I couldn’t.” “What’s your name?” “Sadvakas Absattarov.”

“Thank you,” she said, and she put the box down on a railing. “How is your brother?” asked the old man.

“He’s fine, praise God. He has six children.” And she hurried away, waving goodbye.

The old man opened the box. Inside there was a gold wristwatch with a malachite face.

The black car disappeared around the corner. The major watched it go, and went back upstairs to his office.